flitched9000 (flitched9000) wrote,
flitched9000
flitched9000

Category:
  • Mood:
  • Music:

Былое и думы

  «Деревенский детектив». Скучающие «братовья» и нежелание детей самого Анискина идти по стопам отцов и матерей, засилье балбесов «упалнамоченных», открыто нарушающих правила совесткого общежития, — точно подмеченный надлом, червоточина советского общества.

   Душно стало человеку среди леса %%-товок конвейерного государственного капитализма, бес-поворотно вырождающегося в корпоративный, тошно стало тонуть в мещанском болоте сытого крепостного пана Собакевича, к аккордеону потянуло… А с Луной пролетели

   Тут уместно припомнить, как А.Н. Толстой описал разрыв Петра Алексеева с Монсихой. Такой вот ответ наветам “царя подменили”. А вот в удалой разбитной солдатской б*ди таки нашёл он искомый простор и высь. Прямо-таки по писанию: и последние станут первыми. Впрочем, первыми это оценили всё-таки выходцы из тех самых низов. Выходит, что и царя… А ведь поначалу именно Анхен была для Петруши светом в Новый мир
По Толстому Пётр и стрельцов-то потому казнил, что приросли они к животу, из воинов оборотнились в мещан (хотя тогда такого понятия ещё не было), тяжелы стали на подъём, а тем негодны для ратной службы. Удали, дерзания, полёта лишились.
+++


  Дверь спервоначалу была тиха, недвижна, но минуту спустя она быстро отворилась, и на крыльцо выбежал средний сын участкового Федор. По-особенному взглянув на отца, он поздоровался с матерью, спустился с крылечка и проделал всё то же, что делал Анискин — достал воды из колодца, попросил мать вылить бадью на худые плечи, дать полотенце. Фёдор целиком подражал отцу, но участковый неск. раз недовольно цыкнул зубом: сын Федор ёжился от воды и в ожидании воды, полотенцем растирался вяло и смотрел вообще сонно.
  — Шляются до утра… — пробормотал Анискин. — До трёх часов…
  Затем участковый сызнова стал смотреть на дверь — она опять неск. минут была немой и неподвижной, потом начала медленно-медленно, словно сама собой, открываться. Секунду-две за дверью никого не было, а уж затем появился светленький кусок материи и светленький локон — это выходила на свет Божий семнадцатилетняя дочь участкового Зинаида. Она медленно-медленно, как пароход из-за мыса, выплыла на крыльцо и, застив глаза от солнца, остановилась. Дочь была в туфельках, юбка клешиком вилась вокруг ног, за кофтой виднелся мысочек меж грудями, а на носике белела пудра, т.к. Зинаида мылась не у колодца, а дома. То-то она и возюкалась пятнадцать минут!
  — Так! — сказал Анискин. — Эдак!
  Постно опустив загнутые рыжие ресницы, Зинаида подошла к отцу, слабым голоском, неразборчиво — то ли «салют», то ли «приветик» — поздоровалась с ними и бочком, кусочком своей светленькой юбочки села на краешек скамьи. Мало того, Зинаида посмотрела под стол, где росли лопухи и валялись щепочки, и ноги поставила аккуратно — меж лопухами и щепочками. Потом Зинаида подняла светлые большие глаза и, прищурившись, осмотрелась.
  …
  — Зинаида, а Зинаида?
  — Я тебя слушаю, папа!
  — Во-во, слушай, слушай! — участковый положил руки на пузо, покрутил пальцами и мирно продолжил: — Никакую зиму ты к экзаменам готовиться не будешь, ни в какую библиотеку для виду работать не пойдешь, ни на какие вторые экзамены в Томск весной не поедешь…
  — Анискин, — перебила Глафира, — Анискин…
  — А ты, мать, помолчи! — не поворачивая головы, остановил её участковый. — Ты мне, мать, тоже счас пригодишься…
  — Так вот, родное мое дитятко, сымай-ка юбчоночку клёшем да отваливай работать в колхоз…
  — А ты, мать, — Анискин повернулся к жене, — а ты, мать, кончай-ка тунеядцев сладко кормить, они, мать, суп не едят… А ну, уноси со стола масло, когда сало есть… Тащи к ядрене фене концервы, когда рыба есть! — задохнувшись от гнева, Анискин вскочил, замахал руками, как ветряная мельница, передохнув два раза, сел на место и свистящим шепотом закончил:
  — Повидлу, повидлу — с глаз долой!
  Когда Глафира с тусклым выражением на лице унесла все лишнее со стола, Анискин положил руки на освободившееся место, поглядел на притихших дочь и сына, набычив голову, сказал:
  — Фёдор, вали на работу, как съешь суп, а Зинаида — сиди…
  …
  — Сойди с моих глаз, Зинаида! — горько и тихо сказал участковый. — Меня совесть берёт, когда я с тунеядцами спорюсь, меня совесть берёт, когда Яков Кириллович про тебя разными намеками говорит… Я у него вчерась был, так со стыда сгорел… Сойди с моих глаз, Зинаида. И если ты завтра ж в колхозе не будешь работать, и если я ещё раз угляжу, как у тебя по утреннему времени из кофточки груди торчат, да если я ещё раз от тебя услышу про молодо поколенье, то уходи из моего дому… А теперь вали, переодевайся.  …
  …Анискин сел на стул возле председательского стола и насовсем повернулся к районному представителю.
  Увидев это, председатель замигал обоими глазами, парторг скривился, словно у него болел зуб, но участковый и бровью не повёл.
  — Юрий Венедиктович, — вкрадчиво сказал Анискин, — я Вас, конечно, уважаю за то, что Вы председатель ДОСААФ, но вопросик к Вам имеется…
  — Пожалуйста, товарищ участковый, — довольно бойко ответил уполномоченный, но глазами вильнул и прибледнел немножко. — Со временем у меня плохо, товарищ Анискин, но… спрашивайте.
  …
  — Времени у Вас, Юрий Венедиктович, конечно, нет! — протяжно сказал Анискин. — Откуда же у Вас будет время, ежели у Вас, Юрий Венедиктович, четыре раза на год отпуск? Вы ведь, гражданин хороший, один раз в год на южные курорты ездите да три раза на наши, на северные — посевная, покос и уборка… Это как так?
  Секунды три в кабинете стояла тишина. Потом уполномоченный чуточку приподнялся со стула, бледнея красивым лицом, замер, а затем стремительно вскочил.
  — Я сообщу о Вашем поведении в райком! — суетливо выкрикнул он. — Я поставлю вопрос на райкоме! Вы не лично меня подвергаете клевете, а райком, его решения… Я немедленно еду в район!
  — Поезжайте, поезжайте, — насмешливо ответил Анискин. — Как Вы уедете, у нас одним пьянюгой меньше станет… А? — Участковый пружинисто встал. — Вы на меня, Юрий Венедиктович, страхолюдными глазами не смотрите. Я на своем веку таких уполномоченных видел, какие Вам и во сне не приснятся. Я в партии с двадцатого года… Ишь, как он на меня смотрит, ишь, как смотрит…
  Анискин прошёлся по кабинету, на секунду прижался разгоряченным лбом к оконному стеклу, потом вернулся к столу и поспокойнее сказал:
  — А сегодня ночью, Юрий Венедиктович, Вы изволили ночевать у Панки Волошиной… А?! — выкрикнул участковый, т.к. уполномоченный опять начал подниматься. — А? Я сам видел, как Вы входили в дом Панки Волошиной, когда во втором часу ночи возвертался с… из одного места возвертался… А?!
  После этого Анискин сел и нарочно замолчал. Вот молчал он, и баста, хотя председатель Иван Иванович не знал, куда руки положить, как сидеть, а парторг Сергей Тихонович, пятнами покраснев, смотрел в пол. Растерянными были парторг с председателем, и Анискин подумал: «Не закалённый, не закалённый ещё народ. Каждого представителя боятся, характер слабый… Молоды, молоды ещё!»
  …
  — Вот так, вот так, Юрий Венедиктович, — наконец смилостивился участковый. — Я, как с ней по отдельности разобрался, то сам вижу, что Панка Волошина — баба неплохая, но Вы уж райком в деревне не позорьте… Что наши мужики зачнут делать, если Вы, человек женатый, да из району, по бабам ходите? Вы уж ежели приехали, то сидите себе на месте… — он сухо улыбнулся. — Сидите себе на месте и читайте инструкции… Вам без этого дела — погибель! Вот наш председатель Иван Иванович сельхозтехникум кончил, парторг Сергей Тихонович – совпартшколу… А Вы чего кончали? — участковый прищурился. — Из райкому комсомола Вас по возрасту попросили, вот Вы и обретаетесь в ДОСААФ. Чего Вы в хлеборобском деле понимаете? Так и сидите себе спокойно.
  Анискин взял с председательского стола пресс-папье, поставив его, покачал, словно промокал, и сам себе улыбнулся — гневно, отъединенно.
  — Ишь, как он на меня смотрел! — пробормотал участковый. — Где только научился так смотреть…
  «Матерь родная, жизнь-то, она вот какая! Может, я и с Зинаидой не так, как надо, разговаривал, может, и с теми бездельниками не так ведусь! Не может же быть, что всё в них плохое, ой, не может быть! И того не может быть, что я кругом прав, а моя родна дочь кругом виновата… Жизнь, жизнь!»
  Ещё минуту помолчал Анискин, а потом холодно произнес:
  — Ну-ка подними, Паньков, голову. Подними да расскажи-ка, как ты отцову честь блюдёшь. Расскажи-ка, а! А?! Расскажи, как ты блюдёшь семейну честь.
  И сник, разобрался по частям Семён Паньков, побледнело лицо, завяли руки, отставленная в сторону нога сама приползла к другой ноге. За его спиной шумел весёлый полевой стан, погромыхивал трактор, навзрыд смеялись девчата с мальчишками.
  — Мы Гришку Сторожевого у клуба караулили, — зябкими словами сказал Семён, — а он всё от клуба не отходил… На открытом месте его одолеть трудно… Потом он стал в дверь колотиться, открыл, но в клуб не пошёл… Мы его догнать не поспели…
  — Ну!
  — Тогда я в дверь вошёл и… Я хотел сначала накрыть Дуську и завклуба, чтобы Гришке позор сделать!
  — Так! — сказал Анискин. — Эдак!
  …
  Анискин снял руки с пуза, выдохнул лишний воздух, что был в лёгких, и широко расставил ноги.
  — Теперь, товарищи, я проговорю за то, — сказал участковый, — что в нашем обществе есть такие люди, которые нам мешают жить. Вот возьмем, к примеру, братовьёв Паньковых. — Он посмотрел за спину и ткнул пальцем в братьев. — Возьмём, к примеру, братовьёв Паньковых… Они, конечно, в колхозе работают хорошо, ударно, но вот на улице и в клубе от них проходу нет… Нет от них прохода! — сердито повторил участковый и помахал всё тем же пальцем. — Человек приоделся, после работы идёт в клуб, а тут шасть — братовья Паньковы! То они тебя грязью замажут, то с дороги столкнут, то ещё что выкамурят… Что, я неправду говорю, товарищи?
  — Правду! — зло сказала Маруська Шмелева… — Намедни надела ново платье, по воскресенью хорошо причесалась, иду дорогой, а Борька Паньков от двух других отстал и говорит: «Ты куда, лахудра, прёшься! Кто на тебя в клубе поглядит? Дура, говорит, ты, и платье у тебя, говорит, дурацкое…»
  — Это ещё что! — визгливым голосом вмешалась баба Сузгиниха, которая на стане варила обеды и ужины. — Это ещё что, Феденька! Моего Степашку… Он вот стоит и от стыда горюет… Они ить его избили, Феденька… Он за той, что протокола пишет, то есть за Люсенькой Матвеевой, ходил с серьёзными намереньями, а Володька Паньков его в кустах пымал и… обои глаза подбил, и рука ночью ныла…
  — И матерятся где попадя! — сказала в тишине толстая и медленная Ефросинья Смирнова. — Сидишь дома с семейством, а они под окна придут, чтоб свои хулиганские планы строить, и матерятся за каждым словом.  — А вот третьево дни! — вдруг закричала обычно спокойная и добрая Клавдия Морозова. — А вот третьево дни, Анискин, они всю ночь по деревне шарашились и спать не давали. Мы на краю деревни живем, так всю ночь не спали.
 И закричали бабы, закричали девчата, завизжали, обрадовавшись шуму, ребятишки, сердито застучал палкой о землю старый дед Крылов, глядящий на братьев Паньковых страшными до ужаса глазами. Большой шум произошёл на стане, и Анискин, привстав на цыпочки, оглушительно крикнул:
 — Ша, народ!
 Когда же шум водоворотом прошелестел и утих, участковый в наступившей тишине сказал:
 — А ну, братовья Паньковы, примите-ка головы от земли и поглядите в глаза народу. Посмотрите-ка на такое собрание, какое не надо просить выступать, а наоборот, утишивать надо… Ну, вздымите, братовья Паньковы, глаза на народ.
 Но братья Паньковы не подняли глаза на людей — стояли каждый по отдельности, стояли в лучах заходящего солнца, и оно розово отражалось на их бледных лицах.
 — Нет у вас силов поднять глаза на народ, — сказал Анискин. — Вы так народу поперёк горла встали, что его теперь боитесь… Вас теперь не только Гришка Сторожевой, а все другие мордовать станут, если вы к прежнему возвернётесь… Правда, Леонид Грохотов? — поворачиваясь к одному из трактористов, спросил Анискин. — А, не хочешь отвечать, стыдно за то, что три брата всю деревню мордовали… Тоже в землю смотрите, товарищи трактористы, товарищи комбайнеры? В каждом по шесть пудов весу, а трусили… — на слове «вес» Анискин улыбнулся глазами, снял руки с пуза и широко повёл ими перед людьми. — Вот так, дорогие мои товарищи…

 +++

  Пётр удивлялся и все опрашивал: «А это зачем? А это для чего? А это как устроено?..» Кукуйцы качали головами и говорили одобрительно: «О, молодой Петр Алексеевич хочет всё знать, это похвально…» Наконец подошли к четырёхугольному пруду. Было уже темно. На воду падал свет из отворенной двери аустерии. Петр увидал маленькую лодочку с маленьким, повисшим без ветра парусом, В ней сидела молоденькая девушка в белом и пышном, как роза, платье. Волосы её были подняты и украшены цветами, в голых руках она держала лютню. Пётр ужасно удивился, — даже стало страшно отчего-то. Повернув к нему чудное в сумерках лицо, девушка заиграла на струнах и запела тоненьким голоском по-немецки такое жалостное и приятное, что у всех защекотало в носу. Между зелеными шарами и конусами подстриженных деревьев сладко пахли белые цветы табаку. От непонятного впечатления у Петра дико забилось сердце. Лефорт сказал ему:
  — Она поёт в Вашу честь. Это очень хорошая девушка, дочь зажиточного виноторговца Иоганна Монса.
  …
  Играть Пётр был горазд — мог сутки без сна, без еды играть во что ни попало, было б шумно, весело, потешно, — стреляли бы пушки, били барабаны.
  …
  Пётр любил в Лефорте свои сладкие думы о заморских землях, прекрасных городах и гаванях с кораблями и отважными капитанами, пропахшими табаком и ромом, — всё, что с детства мерещилось ему на картинках и печатных листах, привозимых из-за границы. Даже запах от платья Лефорта был не русский, иной, весьма приятный…
  …
  Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощёному полу… И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветёт розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает — любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, — с покойным вздохом оба отойдут в могилу…
  …
  Время шло. Пётр всё больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного моря к северному. Анна Ивановна слала ему письмеца, и — при каждом случае — цитронов, апельсинов по полдюжине (доставленных из Риги), колбасы с кардамоном, настоечки на травах. Но разве письмецами да посылками долго удержишь любовника? Ну, как привяжется к нему баба какая-нибудь, въестся в сердце? Ночь без сна ворочалась на перине. Все непрочно, смутно, двоесмысленно. Враги, враги кругом — только и ждут, когда Монсиха споткнется.
  Даже самый близкий друг — Лефорт, — едва Анна Ивановна околицами заводила разговор — долго ли Питеру жить в неряшестве, по-холостецки, — усмехался: неопределенно, — нежно щипал Анхен за щечку: «Обещанного три года ждут…» Ах, никто не понимал: даже не царского трона, не власти хотела бы Анна Ивановна, — власть беспокойна, ненадежна… Нет, только прочности, опрятности, приличия…
  …
  Кукуйские слобожане говорили про Анну Монс: «Удивительно! Откуда у молодой девушки такая рассудительность? Другая бы давно потеряла голову. Анхен вся — в покойного Монса».
  Пётр, вернувшись с Чёрного моря, был очень щедр.
  «Моё сердечко, — не раз говорила ему Анхен с нежным упреком, — вы приучаете меня расточать деньги на глупые наряды… Гораздо благоразумнее, если вы позволите написать в Ревель, там — я узнала — можно по доброй цене купить коров, дающих два ведра молока в сутки. Вы бы иногда приходили завтракать на мою чистенькую, хорошенькую мызу и кушали бы взбитые сливки…
  …
  Анхен была счастлива, — постукивая зазябшими ногами, не могла нарадоваться на это благополучие. Ах, оно сразу кончалось, когда приходила домой: ни дня покою, всегда жди какой-нибудь выдумки Петра Алексеевича. То понаедут подвыпившие русские, наследят, накурят, побьют рюмки, насыплют пеплу в цветочные горшки, или — хочешь, не хочешь — наряжайся, скачи на ассамблею — отбивать каблуки.
  Пиры и танцы хороши изредка, в глухие осенние вечера, в зимние праздники. А у русских вельмож что ни день — обжорство, пляс. Но всего более огорчало Анну Ивановну сумасбродство самого Питера: он никогда не предупреждал, что тогда-то будет обедать или ужинать и сколько с ним ждать гостей. Иногда ночью подкатывал к дому целый обоз обжор. Приходилось варить и жарить на случай такую прорву всякого добра, — болело сердце, и всё это часто выкидывалось на свиной двор.
  Анхен однажды осторожно попросила Петра: «Мой ангелочек, будет меньше напрасных расходов, если изволите предупреждать меня всякий раз о приезде». Петр изумлённо взглянул, нахмурился, промолчал, и всё продолжалось по-прежнему.
  …
  Кажется, полюби сейчас Анну Ивановну простой человек (с достатком), — ах, променяла бы все на безмятежную жизнь. Чистенький домик, — пусть без мажордома, — солнце лежит на восковом полу, приятно пахнут жасмины на подоконниках, пахнет из кухни жареным кофе, навевая успокоение, звякает колокол на кирке, и почтенные люди, идя мимо, с уважением кланяются Анне Ивановне, сидящей у окна за рукодельем.
  …
  Генерал Карлович из-за обшлага вытащил фуляровый платок, вытер лицо и шею под париком. Петр, облокотясь о стол, продолжал смеяться. Анна Ивановна неожиданно для всех проговорила с презрением:
  — Нечего сказать, — король! Такого Карлу с одним нашим Преображенским полком можно добыть…
  К ней все повернули головы. Кенигсек приложил ко рту платочек. Петр — негромко:
  — Вот уж это, Аннушка, не твоего ума дело. Скажи-ка лучше вздуть свечи…
  …
  Анна Ивановна, пастор Штрумпф, Кенигсек и герцог фон Круи мирно, при двух свечах, играли в карты. Время от времени пастор Штрумпф, зарядив нос табаком, вытаскивал клетчатый платок, и с удовольствием чихал, — увлажненные глаза его весело обводили собеседников. Герцог фон Круи, рассматривая карты, сосредоточенно моргал голыми веками, висячие усы, побывавшие в пятнадцати знаменитых битвах, выпячиваясь, подъезжали под самые ноздри. Анна Ивановна в домашнем голубом платье, с голыми по локоть располневшими руками, с алмазными слезками в ушах и на шейной бархатке, слабо морщила лоб, соображая в картах. Кенигсек, подтянутый, нарядный, напудренный, то нежно улыбался ей, то шевелением губ незаметно старался помочь.
  …
++

  Братья держали лавку в лубяном ряду, торговые бани на Балчуге и ветряную мельницу да снимали у князя Одоевского двенадцать десятин пахоты и покоса. Раньше работали сами (в крымский поход не ходили), а теперь от царя Петра не было отдыху: каждый день жди то наряда, то — в строй. Стрельцам стоять в лавках, в банях не ведено. На батраков поручиться нельзя. Работать приходится жёнам да сёстрам, словом — бабам. А мужская сила идёт на царскую потеху.
  — Как летом будем с уборкой, ума не приложу, — говорил Овсей. Прижал к груди каравай, царапая им по холщовой рубахе, отрезал брату и себе. Вздохнули, откусили и опять, потряхивая мясо на ложках, принялись за щи.
  — С батраками стало опасно, — сказал Константин, — новый указ… Беспременно выдавать гулящих, кто без поруки живет по слободам али в харчевнях, в банях, в кирпичных сараях…
  — Как же, если он работает?
  — Ну и отвечай за него, наравне, как за разбойника…
Tags: political economy, russian question, былое и думы, надуло, чему не учат в школе
Subscribe

Featured Posts from This Journal

  • Надуло

    В джазе только дедушки. Приключения Ам Няма. VIP Они обжирались за родину. Нигдегород. Не пойман — не мэр. Проследний министр.…

  • Надуло

    Случайно ли Кагла Магла с подельником Федькой Енгельсовой такими кгейвыми путьми вели свою гейволюцивоннню пгейподговяньдю? Али таким манером…

  • Надуло

    Масьфильм представляет Хиты: Учебный фильм: студенты-проктологи обеспечивают пани Мишустн ИВЛ… Блеф Как владимиг владимиговнович…

promo flitched9000 апрель 27, 2013 20:19 5
Buy for 10 tokens
ПредуведомлениеLibero™: цените каждое обкакивание! Moment™: цените каждый момент! Напоминание «Я смотрю на себя, как на ребёнка, который, играя на морском берегу, нашел несколько камешков поглаже и раковин попестрее, чем удавалось другим, в то время как неизмеримый океан истины…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments